Бабин яр - Сторінка 37
- Анатолій Кузнецов -Привет потомкам.
ЗАЦВЕЛА КАРТОШКА
Трамвай №12 прежде ходил в Пущу-Водицу около часа в один конец и почти всё лесом. А едет он быстро, этаким экспрессом несясь по бесконечному туннелю соснового бора, и ветки орешника хлещут по окнам.
Чтобы пройти этот путь по шпалам, нам с дедом понадобился почти целый день. Рельсы были ржавые, между шпалами буйно росла трава, качались головки ромашек и васильков.
Иногда навстречу попадались расстроенные люди и говорили:
– Не ходите, у детского санатория всё отбирают.
И правда, у детского туберкулезного санатория сидели под сосной трое полицаев; рядом высилась кучка узелков, бидончиков. И здесь установили свой грабительский пост. Все дороги на Киев были перекрыты, грабеж вполне узаконенный.
Давным-давно дед поработал и на мельнице в Пуще-Водице, тут проходила его молодость, тут они с бабкой жили первое время после женитьбы, и дед хорошо знал окрестности.
– Вот холеры проклятые, – сказал он озабоченно, – но я знаю тропинки, на обратном пути мы их лесом обойдем.
А ноги у нас здорово гудели, когда мы к вечеру добрались до четырнадцатой линии. Там есть пруд с плотиной, и у плотины торчали еще почерневшие сваи, на которых некогда стояла мельница; дед задержался и задумчиво посмотрел на них.
В мешках за плечами мы несли на обмен бабкины вещи: юбки, кофты, высокие ботинки со шнурками.
Мы ночевали в пустом сарае за прудом, у старого лесника, еще помнившего деда. Вышли на рассвете по росе и еще один день топали глухими лесными дорогами и совсем свалились от усталости и голода, когда показались река Ирпень и деревня с таким же названием.
Стали мы ходить от хаты к хате, стучали, будоражили собак.
– Вещи надо? Юбки есть, платки.
Бабы выходили, щупали, смотрели на свет:
– Та воно стара.
– Хорошее, новое, – сердился дeд.
– Моя бабка только один раз надевала!
– Стакан квасоли дам...
– За платок стакан квасоли?! – кричал дед. – А, трясця твоей матери, три давай, куркулька.
Надо бы найти более глухую деревню, а то эта – первая, избалованная "обменщиками", которые всё идут, попрошайничают, а то, гляди уворуют. Но сил у нас уже не было брести дальше, упрямо стучали в дворы. Один сонный заросший дядька, почесываясь, спросил:
– А грамохвона нету? Шо нам ваши вошивые шмоття...
Кое-как набрали мы две торбы кукурузы, фасоли и муки. Обратный путь мне не забыть до самой смерти.
Шли мы медленно и тяжко, через каждые полкилометра садились отдыхать, только размеренно задремлю – дед вздыхает: "Давай еще немножко". Упрямо он нес, стонал, охал и иногда падал: как-никак ему было семьдесят два года, да еще после всех этих голодух и болезней. Надо было перейти речку по кладкам, это были качающиеся жерди высоко над водой. Я храбро перебежал, а дед остановился – и никак. Я перенес ему мешок, а дед долго, испуганно цепляясь за меня и за жерди, перелезал на четвереньках. Кто бы взглянул – помер со смеху.
Ночевали в стоге сена. Утром спину, руки и ноги здорово ломило и жгло. Опять поперли, всё чаще садились; подниматься же – ну никаких сил: ты встаешь, а тело не встает, а мешок кажется набит булыжниками.
А вокруг леса, леса, иногда прогалины у хуторов с буйно цветущей картошкой, я видел это, как сквозь туман. Однажды, подкрались, наворовали картошки, разрывая руками, кустики на место воткнули, чтоб следа не видать. Отойдя, в костре испекли, пообедали. Только она молодая, мелкая, как орехи, плохо пеклась.
Помня грабительский КП у санатория, дед решил обходить Пущу-Водицу с запада, и мы вышли на какую-то твердую лесную дорогу. Вдруг сзади послышался мотор, и, обдав нас пылью, проехал грузовик с двумя немцами в кабине. Он резко затормозил, шофер высунулся и смотрел, как мы подходим. Сердце у меня упало.
– Битте, – сказал шофер, указывая на кузов. – Ехать-ехать!
Было не похоже, чтобы он собирался грабить. Что ж, была не была, мы залезли, машина помчалась по дороге. Я подставил ветру лицо и наслаждался, отдыхая. И так мы проехали столько, сколько не прошли бы пешком и до ночи. Показался город, мы поняли, что объезжаем его с запада, минуя Куреневку.
Дед забарабанил в кабину. Машина остановилась среди поля. Мы слезли, дед протянул узелок муки – плату за проезд. Шофер посмотрел на нас, качнул головой:
– Нэт. Стареньки, маленьки. Нэт.
Мы стояли, не веря. Шофер усмехнулся и тронул.
– Данке! Спасибо! – закричал я.
Он помахал рукой. Дед кланялся в пояс вслед грузовику. Мы взвалили мешки на плечи и пошли через поле к виднеющимся крышам Куреневки.
– Эх, какой же он, Гитлер, дурак! – сказал дед. – Немцы совсем, не такие злые, это он их мерзавцами сделал. Как их ждали! Да приди они по-людски – уже давно б Сталину был капут. Народ хоть под царем, хоть под буржуем согласился жить, только не под Сталиным. Так этот изверг оказался еще хуже Сталина. Ах, трясця ж вашей матери... Тьфу!
По разным переулкам да по Белецкой улице мы вышли прямо к нашему мосту, откуда до дома было три минуты ходьбы. Плеч и ног мы не чувствовали, тащились, как марафонцы на финише.
И вот тут-то нас остановили два полицая.
– Далеко несете? – иронически спросил один. Мы стояли и молчали, потому что это было невероятно, этого не могло быть.
– Скидай, – сказал другой и стал деловито помогать деду снимать мешок.
– Голубчики, – прошептал ошарашенный дед, – голубчики...
– Идите, идите, – сказал первый полицейский.
– Голубчики, соколики! – дед был готов упасть на колени.
Полицаи, не обращая внимания, понесли наши мешки к столбу, где уже лежало несколько кошелок. Оказывается, они устроили новое КП и здесь, на подходе к базару. Я потянул деда за рукав, он совсем обезумел, он никак не мог поверить.
Я его с трудом дотащил домой, а сам завалился отдыхать и отсыпаться, потому что утром надо было на работу.
Садовник по дружбе с дедом отпустил меня втихаря прогуляться на обмен. Ну вот, значит, я прогулялся.
Делается это очень просто и во все времена. Кошелка загружается разной картошкой, морковкой, сверху кладутся полбуханки хлеба и кусочек сала, всё это покрывается газетой. Затем мать берет тебя за руку и ведет в управу.
Входить в нее жутковато, это место, где решается всё: человеческая жизнь, еда, работа, смерть, – откуда отправляют в Германию или могут рекомендовать в Яр.
Немцев нет, за столами сидят фольксдойчи или "щирые" украинские дядьки в вышитых сорочках, с усами. Этих не обдуришь, как немцев, эти свой народ знают.
[И всегда они находятся, и у большевиков помогали делать колхозы, да раскулачивать, да доносить. Первая опора власти, эти самые "плоть от плоти" своего народа, что знают, кто чем поужинал, кто где в яме картошку зарыл. А сельсоветы из кого состояли, а все эти райисполкомы, горисполкомы, профсоюзы, суды? Теперь, гляди, опять такие же точно, опять они!]
Сидят, пишут повестки, составляют списки, подшивают дела, и расхаживает плотная, энергичная женщина с мужскими ухватками, одетая в строгий серый жакет и серую юбку, с холодным взглядом и безапелляционным голосом:
– Если вы не хотите работать, мы можем передать вас в гестапо... В случае невыполнения вами займется гестапо...
Мать подводит тебя к столу какой-то замызганной тетки, у которой в руках твоя судьба. Ставит кошелку к ножке стола и сдвигает газету так, чтобы из-под нее выглядывали хлеб и уголок сала, крохотный кусочек сала, как спичечный коробок, но из-под газеты не видно, какой он, видно лишь, что – сало.
Униженно склонившись, мать объясняет, что тебе грозит туберкулез, тяжело работать на огородах, несет прочую ересь, а ты в это время тоже не стоишь без дела и, сгорбившись, изо всех сил напускаешь на себя несчастный вид.
Тетка окидывает тебя взглядом, недовольно сопит, молча роется в списках, находит твою фамилию, вычеркивает, вписывает в другой список и говорит:
– Завтра к семи на проходную консервного.
Ты изображаешь счастье, мать благодарит и кланяется и поскорее уводит тебя, забыв под столом кошелку.
На консервном заводе кислый, острый запах въедается в нос, как ввинчивается. Но тут останется голодным лишь тот, кто совсем дурак.
На широкий двор прибывали грузовики с тыквами, и наша мальчишеская бригада их разгружала. Попадались тыквы расколотые, а нет – сами разбивали их, выгребали белые скользкие семечки и набивали ими рты. Отныне дома я ничего не ел, целый день питался семечками. Случилось несчастье: я зазевался, на меня открылся борт машины, и обвалом посыпались тыквы. Набило шишек, отломился кусок зуба, но полежал под стенкой и отошел. Это не повезло.
Днем в обеденный перерыв нас парами вели в столовую. Тут я изловчался, лез среди первых, получал свою тарелку, кидался в угол, быстро-быстро, без ложки, обжигаясь, пил суп – а сам косился, не проходит ли очередь. Которые в хвосте получали по первому разу, а я уже пристраивался опять. Отвернусь к стенке, втихаря вылижу тарелку, рукавом вытер – и вот уже с невинным видом протягиваю на раздачу. Повариха брала мою тарелку и наливала полчерпака, показывая тем самым, что приметила меня, но что ей жаль меня, и она не будет поднимать шума. Эту порцию я съедал уже спокойно, наслаждаясь, цедя сквозь зубы, смакуя и даже не вылизывал, как некоторые другие доходные, а шел споласкивать под краном. Повезло.
Больше всего я ненавидел, когда нас ставили на погрузку повидла. Оно было в полупудовых запечатанных банках, носишь его, вот оно, под руками, а не поживишься. Это – для избранных.
Цехи сильно охранялись, но однажды, нагрузив очередную машину, мы увидели, что вахтер отлучился, и вдвоем с одним мальчишкой кинулись в цех. Там было полутемно и жарко, в котлах булькало и кипело. Мы кинулись к первой попавшейся работнице в замусоленном халате:
– Теть, повидла!
– Ой, бедняги, сюда, скорей!
Она затолкала нас куда-то под сплетение железных стоек, принесла помятую коробку, до половины наполненную горячим тыквенным повидлом. Черными руками мы полезли в коробку, обжигались, пихали и пихали повидло пальцами в рот, проглатывали, стараясь побольше поместить его в пузе. Ух, и повезло!
Тогда мы совсем обнаглели, шмыгнули в цех, где тыкву начинают варить. Добыли из котла палочками по куску тыквы – она была сыровата, но вкусна! Какой-то серый, замухрышистый рабочий посмотрел:
– А вас кто пустил?
Мы молчим, игнорируем его: какое, мол, тебе дело? Он пошел – оказывается, звать мастера.