Бабин яр - Сторінка 47
- Анатолій Кузнецов -И дождь вас хлещет, и морозы губят, и прямое уничтожение. И удрать никуда невозможно, и спрятаться – некуда. Да где же эта самая справедливость, где же вы, умные люди, на свете?
Выбросьте из словарей слово "человечность". Нет такого понятия. Нет никакой человечности на земле.
Третья часть
ПОБЕГ ИЗ МОЛЧАНИЯ
Тысячу лет назад Вышгород был большим и славным городом, соперником самой "матери городов русских" Киева. Потом он не выдержал соревнования, исчез, и теперь это обыкновенное село на высоком днепровском берегу.
У меня было с собой десять тысяч рублей, и поэтому я решил избегать людных мест: самые людные места стали теперь и самыми опасными.
Дегтярев сторговал жеребчика у вышгородского мужика. Моя задача была отнести деньги и привести коня; не раз так делал. Я пошел не по шоссе, а через луга, мимо речки Почайны, через рощу Дубки, и не пожалел, потому что не встретил ни души.
Вот странно, пройдя полсела, я уже издали увидел немецких солдат, почувствовал неладное и мог бы повернуть обратно и скрыться, но я продолжал, как загипнотизированный, идти прямо на них, пока голова панически и бестолково что-то соображала и ничего не могла сообразить.
Они остановили меня деловито и обыкновенно. Один отечески взял меня за плечи, повернул и повел обратно, другой продолжал ходить по дворам.
Сразу я все понял, сразу подчинился и послушно протопал во двор избы, где на завалинке и просто на земле сидели десятка полтора мужиков, стариков, мальчишек со спокойными, безразлично-отсутствующими лицами. Я на всякий случай уточнил у мальчишки моих лет:
– В Германию облава?
– Угу, – шмыгнул тот носом, – всих забирають...
Прислонясь спиной к стене, я рассеянно подумал: теперь Дегтярев решит, что я его деньги украл. Правда, когда придет мать и поднимет тревогу, он поймет, что со мной беда, но в это время я буду уже на пути в Европу. Пришло это и ко мне.
Облава была спокойная. Солдаты ходили по хатам, брали всех мужчин, и все приходили спокойно, молча, как и я. Теперь уже никаких документов не смотрели, годы рождения не играли роли. Все чисто и благородно: попался так попался – и заткнись.
Выгнали всех на улицу, образовалось подобие колонны военнопленных, мы повалили серой массой, взбивая пыль, а конвоиры шли по сторонам с винтовками под мышкой. И я невольно поймал себя на том, что иду, уставясь в землю, что меня именно гонят. Соседи толкались, я почувствовал себя не столько человеком, сколько животным в стаде.
Нас пригнали на колхозный двор, окруженный постройками, и остановили среди останков ржавых волокуш и сеялок. Конвоиров было немного, и они, видно, до того привыкли к подчинению и людской стадности, что даже не вошли во двор, а двое остались у ворот, наблюдая за двором, остальные же куда-то пошли.
Мужики длинным рядом расселись под стеной избы, похоже бывшего сельсовета. В поисках местечка я дошел до угла ее, увидел булыжник и устроился на нем, правда он был на солнцепеке, но тень всю заняли.
Хоть какой я был разнесчастный, но от деревенских отличался одеждой. Все они были серые, оборванные; сидели молча, тупо. Ощущение того, что и я частица стада, не оставляло меня, а я этому противился.
Подумать только, что стадо коров, что стадо людей – никакой разницы, выходит? Коров гонят на бойню, направляют батогами, делят на мелкие партии, и стадо слушается, разделяется, и каждая единица по очереди, по порядочку, нос в хвост подходит под удар. Это стадо рогатое – если бы оно вздыбилось, осознало свою силу, оно бы всю бойню разнесло. Но его убивают поодиночке, спокойно бьют, с обеденными перерывами.
А поблизости тут, рядом за забором, пасется другое стадо, и оно ничего, его пока не касается. "Животные, – говорим мы, – они не понимают". А люди – все понимают и все равно ведут себя, как стадо. Видимо все-таки не так уж далеко мы ушли от животных?
Как это было перед войной? Год за годом наши пастухи выхватывали поодиночке и пачками, гнали стадами в Сибирь, стреляли, а другие паслись, смотрели, холодели от страха, ждали. А как немцы согнали тьму на улице Мельникова, и она там сидела, ждала очереди и на другой день, и на третий, им уже нечего было терять – и не вздыбились, не разнесли, только рыдали и ограниченными группами проходили на процедуру. Вокруг же был как будто цивилизованный город, в нем оставались другие, в том числе и я, паслись и помахивали хвостами, видели, слышали, холодели от страха, молчали.
Это уму непостижимо! Нас шлепают, а мы только шарахаемся, как стадо, – и молчим. У пастухов за плечами тысячелетний верный опыт: наглой уверенностью, дубиной и батогом запугать и загнать в молчание, а потом уже делай, что хочешь, соломинкой махни, а стадо шарахается.
Это как бывает великовозрастный хулиган в школе один измывается над всем классом. [Сменяя один другого, наглые прохвосты довели народ на Руси до состояния жвачного стада, которое уже не понимает, куда ему и шарахаться на этой политой кровью земле, ровной и плоской, как стол, так что некуда стаду и спрятаться, и другой земли у него нет.]
Когда солдаты увидели что-то на улице и стали смотреть, я встал с камня и отошел помочиться за угол. Там были в крапиве разные кирпичи и железяки. Натыкаясь на них и неосторожно звякая, я добрался до плетня и с треском полез через него. Был почти уверен, что сейчас подбегут солдаты, вернут или пристрелят.
Но пока ничего. Налево вниз шел проулок, а справа он выходил на главную улицу, по которой я пришел, – выходил широко, целым плацем, посередине которого стояла неогороженная хата. И я по-идиотски пошел на главную улицу, обходя хату слева, потому что по этой дороге я пришел и ее знал. Право, я был какой-то невменяемый и надеялся только на свое счастье.
И все было хорошо, охрана у ворот не увидела меня, хотя могла бы увидеть. Но впереди показались те солдаты, что уходили. Я поднял с земли прутик, надвинул на лоб картузик, как можно больше сжался, уменьшился и, беззаботно пошмыгивая носом, прошел мимо солдат, которые между собой говорили. Когда я отошел уже метров двадцать, они, видно, спохватились и окликнули:
– Эй, малэнки!
Я продолжал идти, будто не слышал.
– Эй! – заорали сзади.
Тут я побежал. Защелкали затворы, но улица была кривая, я долетел до поворота, вытаращив глаза, топоча, как мотоциклет. Раздался выстрел, лично МОЙ ВЫСТРЕЛ, за ним почти одновременно еще два МОИХ ВЫСТРЕЛА, но они, очевидно, палили только в моем направлении, а видеть меня уже не могли.
Всем телом, особенно затылком, ощущая возможность пули, я бежал и петлял по улочке, она круто пошла вниз, там был какой-то мосточек, я еще хотел забиться под него, но, пока подумал, ноги сами перебежали, и я оказался среди огородов, а за ними узнал луг, по которому пришел сюда.
И опять – именно потому, что я пришел сюда именно этой дорогой, – я побежал по ровному лугу. На нем меня можно было пристрелить, как зайца, но я побежал, потому что мысли не успевали за ногами, чесал, не оглядываясь, в слепом ужасе, досадуя только, что медленно бегу.
Они за мной не погнались. Не знаю почему. Я бежал, пока не потемнело в глазах, до самых Дубков, упал в траву и корчился, заглатывая воздух... "Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел..."
Вышгород остался далеко позади, в голубоватой дымке. Я напился из болотца воды, намочил голову и понемногу пришел в себя. Живой!
Ах, пертурбация-девальвация, живой! Взяли, гады? У вас винтовки, у меня ноги, расчудесная жизнь, сколько раз уже меня спасали только ноги! Слава вам, ноги, сохраняющие жизнь! Она, жизнь, мне нужна.
Нет, я, кажется, теперь знаю, зачем я живу, околачиваюсь под рундуками, обгладываю конские кости – я расту, чтобы ненавидеть вас и бороться с вами. Вот какое занятие я выберу себе в жизни: бороться с вами, заразы, превращающие мир в тюрьму и камнедробилку. Слышите вы, заразы?
ГОРИТ ЗЕМЛЯ
Ночью меня разбудила мать:
– Скорее вставай, посмотри в окно!
Окна были кроваво-красными. Над железнодорожной насыпью летели искры, и гребень ее был в бледных языках пламени. Со сна мне это показалось фантастичным: как может гореть земляная насыпь? Там камни, рельсы, там еще закопаны наши патроны... Это было как муторный сон, но земля действительно горела.
– Завод горит, – сказала мать.
И сразу все стало на место. Завод "Спорт" был сейчас же за насыпью, самого его не было видно – только языки пламени. До утра мы не спали, мама ходила, хрустя пальцами, думала, что теперь будет. Она там, на заводе, топила печи.
Это был обыкновенный механический завод, выпускал до войны разные спортивные снаряды и кровати. Теперь рабочих на нем было мало, и работа шла "не бей лежачего": все собирались в углу, точили лясы, а один стучал молотком по железу, чтобы шеф слышал, что работа кипит.
Чинили всякую дрянь: одно чинят, другое ломают. Каждый делал себе и выносил для обмена зажигалки, ведра, совки. Говорят шефу: станок сломался. Он верит, волокут станок на свалку. Инженер давал дурацкие чертежи: строят, клепают, приваривают, потом оказывается, что надо все наоборот, давай сначала. Это потому, что простоватому шефу самому до лампочки был этот завод. Он оборудовал себе в заводоуправлении отличную квартиру, запирался там с дочерью завхоза Любкой, а завхоз в честь этого воровал все, что хотел.
Мать убирала конторские помещения, разносила бумаги, топила печи, и так как ей нужно было приходить раньше всех, ее рабочий день продолжался 15 часов. Зимой она будила меня в три часа ночи, мы брали санки и шли к заводу. Там я залезал в простенок и ждал. Мать выносила связку поленьев, и я тащил их домой, отчаянно труся, как бы не попасться на глаза патрулю. А что делать? Если бы не эти дрова, мы бы в ту зиму замерзли к чертям собачьим.
Наутро после пожара начались расследования и допросы. Накануне привезли сотню армейских саней на оковку, затащили в цех, и вот они-то и загорелись ночью. Сгорели все главные цеха, завода в общем не стало. Шеф бился в истерике, допросы шли много дней. Рабочие молчали. В ту ночь на заводе никого не было, кроме дряхлого сторожа, да и тот спал, а когда увидел пожар, то один ничего уже сделать не мог.
Случай самый рядовой. В самом воздухе, казалось, носится ненависть к немцам. [Слухи с востока один обнадеживающее другого: Сталин изменил политику, советская власть теперь уже другая, религию признали, открывают церкви, в армии ввели погоны, офицерские чины, и страну уже называют не СССР, а как до революции – Россия...