Бабин яр - Сторінка 55

- Анатолій Кузнецов -

Перейти на сторінку:

Arial

-A A A+

Здесь всё равно ничего живого не останется, так что вы не надейтесь понапрасну, тут фронт будет долго стоять, и город сгорит.

– Почему долго? – спросила мать.

– Наш генерал получил приказ не сдавать Киев любой ценой. Фронт остановится здесь, вот увидите.

– А вы, кем тут, переводчицами? – спросила мама.

– А! – махнула рукой Шура и засмеялась. – Мы в общем при генерале, от самого Харькова с ним отступаем.

– Он с двумя любит спать, – цинично сказала Люба, жуя пирожок. – Греем его с двух боков, старый, ночью мерзнет.

Они расхохотались. Пришел солдат и позвал мать на кухню чистить овощи и рубить мясо, она пошла и возилась там до вечера. Прибежала на минутку, принесла мне богатого генеральского супа.

Я решил не шляться и не маячить на глазах, засел на сеновале, забрал с собой всего Пушкина, читал "Евгения Онегина". Раньше принимался не раз, но что-то он мне не шел, больше нравилось про Пугачева да повести Белкина. А тут вдруг раскрыл – и не мог больше оторваться, забыл про сеновал, про всех этих немцев, упивался музыкой:

Ты в сновиденьях мне являлся,

Незримый, ты мне был уж мил,

Твой чудный взгляд меня томил,

В душе твой голос раздавался

Давно...

Читал до ночи, пока мог разбирать буквы, потом лежал на сене, перебирал в памяти эту музыку, горевал, что нет Тита: едва немцы вошли, Тит опять как сквозь землю провалился.

Генерал простоял дня три и снялся так же внезапно, как и явился. Моментально свернули провода, погрузили диван, никелированную кровать, горшки с цветами – и генерал со всей частью уехал на север, к Пуще-Водице.

Но дом пустовал всего несколько часов: на улице появились власовцы – с гармошкой, веселые, шумные. И мы им обрадовались, что не немцы, а свои, и все говорили по-русски, а мы тут за долгое одинокое сидение уже отвыкли слышать свою речь. Они даже не удивились, увидев нас. Просто сказали, что наш дом поцелее других, так они в нем будут жить.

Сразу они расположились, о чем-то заспорили, кричали и хохотали – такая бесшабашно-судорожная орава. Завели патефон, а пластинок у них была пропасть, только сперва вышло что-то не то: какое-то кваканье сквозь шипение и хрип, оказывается, речь Ленина (а ее до войны нагрузкой к "Катюше" продавали). Один вышел на крыльцо, запустил Ленина через забор на мостовую, так что он разлетелся на тысячу осколков, а патефон заиграл "Гоп, мои гречаники".

– Так что, мамаша, прибыли мы с заданием все это уничтожить, – хмуро улыбаясь, сказал их взводный, бывший командир Красной Армии. – Плачьте, не плачьте, а такой у нас приказ. Все эти дома мы сожжем, здесь будет мертвая зона, и Киева больше не будет, прощайтесь с Киевом-то. А сами уходите, пока еще не поздно. Ну, пока мы здесь, я скажу, что вы нас обслуживаете, а другие придут – шпок, и вас нет. Это ж очень просто. По правде, и мы должны шпокать...

Власовцы начали с того, что украли у немцев корову. Дерзкая эта операция была осуществлена где-то за мостом, но немцы вынюхали след, бегали по нашей площади злые, с автоматами. А у наших ворот стоял грозный часовой-власовец, и в сарае братва сдирала с коровы шкуру.

Вечером у них был пир горой, играли на гармони, плясали так, что с потолка валилась штукатурка, и отчаянно пили, выползали во двор, валялись по всем углам. "Эх, перед смертью попляшем!" – выкрикивали.

Но утром все были в форме, как огурчики, построились и отправились к Пуще-Водице.

Они вернулись поздно, уставшие, закопченные и пахнущие бензином, несли большие тюки разного барахла.

– Приступили, – сказал взводный матери. – Сегодня сотню домов сожгли.

– Бензином обливали?

– Где бензином, где соломой. Это зависит от сноровки. У нас норма на каждого, и надо смотреть, чтоб сгорело дотла. Оно будто на зло: как случайный пожар, так само вспыхивает, а как надо сжечь, так и не загорается. Работа!..

– И вещи оттуда?

– Вещи из ям.

– Куда ж вам девать столько?

– На водку менять.

Действительно, двое из них тотчас отправились с узлами за мост и возвратились с канистрой самогона: у немцев выменяли. Другие тем временем развернули по всем правилам охоту на кроликов, только и слышалось: бах! бах!

Третьи пошли по огородам с шомполами, медленно, развернутой цепью, словно мины искали. Глаз у них был пристрелян, они яму находили сразу: втыкали шомпол в землю, щупали и принимались копать. Добывали сундук или бочонок, тащили вороха одежды, белья, особенно радовались, найдя патефон или гитару.

– Немцы-барахольщики всё возьмут!

Второй вечер пили, орали на всю Куреневку, разбили одну гармонь, играли на другой. Мы достали у них бензину, сидели, прислушивались. Было что-то жуткое в этом веселье.

Взводный увидел свет, зашел пьяный, сел, обхватил голову.

– Мамаша, мамаша, пропали мы. За свободу России шли. Вот так она – свобода...

– Это вы из тех, говорят, что оружие повернули?

– Кто оружие повернул, кто из плена, от голодухи да от смертушки. А немцы не дураки, они сразу нам – самую черную работу, чтоб обратно не было ходу, так и засели, по уши. И с немцами путь до первого перекрестка, и красным попадемся – за яйца подвесят.

– Неужели никакого спасения?

– Какое спасение? Где теперь на свете спасение?

Пришел товарищ звать его:

– Михаил, брось! Вот так вечно: не допьет – сразу в эту хвило-софию. Пошли выпьем.

Михаил вскочил, истерически зарычал, терзая на груди рубаху:

– Э-эх, пошлепают нас где-нибудь, как сукиныл сынов!

– Это возможно, – охотно согласился друг. – Только зачем рубаху-то портить?

Несколько дней они каждое утро, построясь по-взводно, ходили на свою работу в район парка "Кинь грусть". Потом решили, что далеко ходить и переселились за насыпь. Мы снова остались в доме одни.

Мы сидели тихо, как мыши. По ночам из-за насыпи виднелись сильные безмолвные зарева, зловещие именно своей полной безмолвностью. "Мертвая зона" приближалась.

СКОЛЬКО РАЗ МЕНЯ НУЖНО РАССТРЕЛЯТЬ?

К четырнадцати годам жизни на этой земле я совершил столько преступлений, что меня следовало расстрелять по меньшей мере вот сколько раз:

1. Не выдал еврея (моего друга Шурку).

2. Укрывал пленного (Василия).

3. Носил валенки.

4. Нарушал комендантский час.

5. Прятал красный флаг.

6. Не полностью вернул взятое в магазине.

7. Не сдал топлива.

8. Не сдал излишков продовольствия.

9. Повесил листовку.

10. Воровал (свеклу, торф, дрова, елки).

11. Работал с колбасником подпольно.

12. Бежал от Германии (в Вышгороде).

13. Вторично бежал (на Приорке).

14. Украл ружье и пользовался им.

15. Имел боеприпасы.

16. Не выполнил приказа о золоте (не донес на Дегтярева).

17. Не явился на регистрацию в 14 лет.

18. Не доносил о подпольщиках.

19. Был антигермански настроен и потворствовал антигерманским настроениям (был приказ о расстреле и за это).

20. Пребывал в запретной зоне сорок дней, и за это одно надо было расстрелять сорок раз.

При этом я не был еще членом партии, комсомольцем, подпольщиком, не был евреем, цыганом, не имел голубей или радиоприемника, не совершал открытых выступлений, не попался в заложники, а был ОБЫКНОВЕННЕЙШИЙ, рядовой, незаметный, маленький человечек в картузе.

Но, если скрупулезно следовать установленным властями правилам, по принципу "совершил – получай", то я уже двадцать раз НЕ ИМЕЛ ПРАВА ЖИТЬ.

Я живу упрямо дальше, а преступления катастрофически множатся, так что я перестал их считать, а просто знаю, что я – страшный, но не пойманный до сих пор преступник.

Я живу почти по недоразумению, только потому, что в спешке и неразберихе правила и законы властей не совсем до конца, не идеально выполняются. Как-то я проскальзываю в оплошно не заштопанные ячейки сетей и ухожу по милости случая, как по той же милости мог бы и попасться. Каждый ходит по ниточке, никто не зависит от своей воли, а зависит от случая, ситуации, от чьего-то настроения, да еще в очень большой степени – от своих быстрых ног.

А от чего еще? Сегодня одна двуногая сволочь произвольно устанавливает одно правило, завтра приходит другой мерзавец и добавляет другое правило, пятое и десятое, и Бог весть сколько их еще родится во мгле нацистских, [энкаведистских, роялистских, марксистских, китайских, марсианских мозгов непрошенных благодетелей наших, имя им легион.]

Но я хочу жить!

Жить, сколько мне отпущено матерью-жизнью, а не двуногими дегенератами. Как вы смеете, какое вы имеете право брать на себя решение вопроса о МОЕЙ жизни:

СКОЛЬКО МНЕ ЖИТЬ,

КАК МНЕ ЖИТЬ,

ГДЕ МНЕ ЖИТЬ,

ЧТО МНЕ ДУМАТЬ,

ЧТО МНЕ ЧУВСТВОВАТЬ,

КОГДА МНЕ УМИРАТЬ?

Я хочу жить долго, пока не останется самых следов ваших!

Я ненавижу вас, диктаторы, враги жизни, я презираю вас как самое омерзительное, что когда-либо рождала земля. Проклятые. Проклятые! ПРОКЛЯТЫЕ!!!

ПЯТЬ НОЧЕЙ И ПЯТЬ ДНЕЙ АГОНИИ

1 ноября, понедельник

В ночь на понедельник я почувствовал предсмертный ужас. Не было прямых поводов. Просто вокруг была глухая тьма, в ней лежал мертвый город. У меня возникло предчувствие, что моя жизнь сегодня кончится.

У каждого бывают моменты, когда мы ясно представляем свою будущую неизбежную смерть. Один раньше, другой позже, но обязательно вдруг с леденеющей душой ясно понимаем, что настанет минута, когда вот это мое "я" перестанет существовать. Перестанет дышать, думать, не станет вот этих ладоней, головы, глаз. И каждый по-своему задыхается, отбрасывая это отвратительное ощущение, хватаясь за успокоительную соломинку: "Это еще не сегодня. Это еще далеко".

Впервые я пережил такое ощущение, когда умерла бабка, но то была чепуха по сравнению с тем, что навалилось на меня в эту ночь. Дело в том, что я не мог ухватиться за "еще не сегодня", – именно в каждый день могло случиться "сегодня". Я задохнулся.

От глухой тишины кружилась голова. Словно ты завязан в черном мешке или погребен заживо глубоко под землей, даже корчиться не можешь, и дергаться бесполезно: нет выхода.

Слез с печки, нащупал ледяными руками коптилку, спички, осторожно, на ощупь, в полной тьме вышел во двор. Словно и не выходил – та же тьма, тот же мешок, и ни шороха, как бы уши заложило. Я взял лопату и полез под дом.

Под дом вела низкая дыра, едва протиснулся в нее, и дальше, между землей и балками, было пространство всего сантиметров двадцать. Но я полз, загребая песок подбородком, распластавшись, держа одной рукой коптилку, другой подтягивая лопату, натыкался на столбы и дохлых, высохших, как пергамент, крыс.