Повітряні змії - Сторінка 42

- Гарі Ромен -

Перейти на сторінку:

Arial

-A A A+

За эти месяцы ваш дядя собрал не меньше трёх сотен воздушных змеев, черпая сюжеты, как я уже говорил, из детских сказок, которые дал ему начальник лагеря, из самых популярных сказок. А потом дело приняло дурной оборот. Может, вы ещё не знаете об этой истории с абажурами из человеческой кожи. Ещё услышите. Короче говоря, эта тварь Ильза Кох, надзирательница женского лагеря, заставляла делать для неё абажуры из кожи мёртвых заключённых. Нет, не делайте такое лицо: это ничего не доказывает. И никогда ничего не докажет, сколько бы ни было улик. Стоит появиться какому-нибудь Жану Мулену или Этьену д'Орву[40], как защита получит право слова. Итак, Ильзе Кох пришла в голову мысль: она приказала Амбруазу Флери сделать ей воздушного змея из человеческой кожи. Именно так. Она нашла кожу с красивой татуировкой. Разумеется, Амбруаз Флери отказался. Ильза Кох пристально посмотрела на него и сказала: "Denke doch. Подумай". Она удалилась со своим знаменитым хлыстом, а ваш дядя провожал её глазами. Думаю, тварь поняла, что означают воздушные змеи, и решила сломить дух француза, который не умел отчаиваться. Всю ночь мы пытались уговорить Амбруаза: одной кожей больше или меньше, уже не имело значения. И во всяком случае, в этой коже уже никого не было. Но ничего не вышло. "Я не могу сделать с ними такое", — повторял он. Он не объяснил нам, с кем именно он не может "сделать такое", но мы хорошо его понимали. Не знаю, что для него значили его воздушные змеи. Наверное, какую-то непобедимую надежду.

Господин Терье замолчал в некотором затруднении. Суба резко встал и заговорил у прилавка с хозяином. Я понял:

— Они его убили.

— О нет, нет, могу вас успокоить на этот счёт, — поспешил меня утешить господин Терье. — Они только перевели его в другой лагерь.

— Куда?

— В Польшу, в Освенцим.

Тогда я ещё не знал, что Освенцим будет более известен во всём мире под немецким именем Аушвиц, как тому и следует быть.

Глава XLIV

Уже более двух месяцев Лила снова делит со мной мою подпольную жизнь. Я сплю так мало — специально, потому что состояние нервного истощения благоприятно для её присутствия, — что могу вызывать её почти каждую ночь.

"Ты меня предупредил как раз вовремя, Людо. К счастью, Георг нам достал документы. Я с родителями смогла укрыться в Испании, потом в Португалии…"

Два-три раза в неделю я захожу в муниципальную библиотеку в Клери, чтобы быть ближе к Лиле, и, склонившись над атласом, ведя пальцем по карте, встречаюсь с нею в Эскориале или провинции Алгарви, знаменитой своими пробковыми дубами.

"Тебе бы следовало приехать сюда, Людо. Это очень красивая страна".

"Напиши мне. Ты со мной говоришь, успокаиваешь меня, но когда ты меня покидаешь, то не подаёшь никаких признаков жизни. Ты хотя бы не делаешь глупостей?"

"Каких глупостей? Я сделала их так много!"

"Ты знаешь… "Надо было выжить, спасти своих…" — У неё делается строгий голос: —Вот видишь, ты всё время об этом думаешь. В глубине души ты мне не простил…"

"Неправда. Если я не хочу, чтобы это повторилось, то потому…"

Голос становится насмешливым: "… потому что ты боишься, что это войдёт у меня в привычку".

"Речь идёт не о привычке. Об отчаянии…"

"Ты бы меня стыдился".

"Нет! Иногда я стыжусь, что я человек, что у меня такие же руки, такая же голова, как у них…"

"У кого "у них"? У немцев?"

"У них. У нас. Надо очень верить в воздушных змеев дяди Амбруаза, чтобы смотреть в глаза человеку как он есть и думать: я невиновен. Это не он замучил до смерти Жомбе, не он на прошлой неделе командовал расстрелом, когда шестерых заложников-"коммунистов" изрешетили пулями…"

Голос удаляется:

"Что ты хочешь, надо выжить, спасти своих… Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?"

Я встаю, беру фонарь и иду через двор в мастерскую. Воздушные змеи здесь, всё те же, и их всегда нужно делать заново. Я раз двадцать собирал и "Жан-Жака Руссо", и "Монтеня", и даже "Дон Кихота", этого великого непризнанного реалиста, который был так прав, когда видел вокруг себя, в таком как будто знакомом уютном мире, безобразных драконов, чудовищ, научившихся притворяться и прикрываться личиной доброго малого, "который даже мухи не обидит". С тех пор как появился человек, число мух, поплатившихся своими крыльями из-за этой успокоительной поговорки, достигло сотен миллионов.

У меня уже давно нет ненависти к немцам. Что, если фашизм — не уродливая бесчеловечность? Что, если он присущ человеку? Если в этом первопричина, истина, скрытая, подавленная, замаскированная, отрицаемая, затиснутая в глубь души, но в конце концов выходящая наружу? Немцы — да, конечно, немцы… Просто сейчас в истории их очередь, вот и всё. Неизвестно, что будет после войны, когда Германия будет побеждена, а фашизм спасётся бегством или спрячется… Вдруг другие народы в Европе, Азии, Африке или Америке захотят принять эстафету? Один товарищ привёз нам из Лондона книжечку стихов французского дипломата Луи Роше. Он писал о жизни после войны. Две строчки навсегда мне запомнились:

И резня ужасной будет, Говорю тебе как мать.

Я зажигаю фонарь. Воздушные змеи здесь, но запускать их по-прежнему запрещено. Не выше человеческого роста, говорится в постановлении. Власти боятся этих небожителей, боятся шифровки, обмена условными знаками, сигналов подпольщиков. Детям разрешается только таскать их за бечёвку. Летать запрещается. Больно видеть, как наш "Жан-Жак" или наш "Монтень" волочится по земле, тяжело видеть их ползающими. Когда-нибудь они снова смогут подниматься ввысь и улетать "в погоне за небом". Они снова смогут успокаивать нас и утешать. Может быть, смысл существования воздушных змеев в том, чтобы красоваться.

В конце концов я всегда брал себя в руки. Это был просто инстинкт самосохранения. Неважно, что у Флери такое: просто сумасшествие или священное безумие. Главное — не терять веры. Иначе не выжить. "Ты понимаешь, Людо? Ты понимаешь?" Я вытирал глаза и продолжал работу.

Иногда дети приходили мне помочь тайком от родителей: Ла-Мотт находилась в пяти километрах от Клери, и надо было беречь обувь. Мы мастерили воздушных змеев и складывали их до будущих времён.

Однажды утром я получил вести от Эстергази. Она по-прежнему регулярно приходила в "Прелестный уголок", несмотря на то что её посетило тяжёлое горе: умер Чонг. Она сама мне об этом сказала, с ещё красными от слёз глазами.

— Я себе куплю таксу, — добавила она, сморкаясь в платок. — Не надо распускаться.

Было 12 мая 1944 года. Во время обеда дверь конторы открылась и я увидел Франсиса Дюпре. Со своими подложенными плечами, напомаженными волосами, неестественно длинными ресницами и большими и нежными глазами, он как будто перенёсся сюда прямо из Неаполя —"страны огненных поцелуев"; в его венах наверняка плавала добрая доза "лекарства", потому что он был в великолепной форме. Видимо, мадам Жюли остерегалась его "забывать", потому что опасность всё увеличивалась: гестаповцы явно нервничали. Никогда ещё графиня так не нуждалась в своём друге, "стопроцентном арийце", и он тоже не мог себе позволить её забыть. Трудно было вообразить более полную взаимную зависимость — и более трагическую.

— Как дела, молодой человек? Он присел на мой стол:

— Будьте осторожны, друг мой. На днях я видел листок с фамилиями. Около некоторых стоял крест, около вашей — только вопросительный знак. Так что будьте осторожны.

Я ничего не сказал. Он покачивал ногой.

— Я сам немного беспокоюсь. Мой друг, майор Арнольд, с минуты на минуту ждёт перевода в Германию. Не знаю, что со мной будет без него.

— Что ж, вы можете поехать с ним в Германию.

— Не вижу, как это сделать.

— Он найдёт способ.

Мне не следовало поддаваться соблазну, потому что Исидор Лефковиц побелел.

— Простите меня, господин Дюпре.

— Ничего. Я не знал, что она вам рассказала.

— Я ничего не знаю. Что касается этого вопросительного знака около моей фамилии… Мне не в чем себя упрекнуть.

— Всё зависит от точки зрения, избираемой по поводу представления, составляемого о данном предмете…

Я продолжил фразу:

— … ибо самый осмотрительный и проницательный человек тем не менее связан рядом потребностей, которые, не являясь первостепенными, всё же имеют значение.

Мы расхохотались. Это была игра в пустую риторику, которую знали все лицеисты.

— Жансон-де-Сайи, старший класс, — прошептал он. — Как это всё сейчас кажется далеко, Боже мой!

Он понизил голос:

— Она хочет вас видеть. Сегодня в три часа дня у "Гусиной усадьбы".

— Почему у усадьбы? Почему не у неё?

— Она поедет за покупками, а это по дороге. И потом… — Он посмотрел на свои ногти с маникюром. —… не знаю, что ему пришло в голову, но этот славный Грюбер будто с цепи сорвался. Представьте себе, позавчера он осмелился обыскать виллу графини.

— Не может быть, — проговорил я с комком в горле.

Я думал о "горничной" Одетте Ланье и о нашем приёмнике-передатчике.

— Неслыханно, не правда ли? Конечно, просто ради порядка. Впрочем, я её предупредил. Конечно, положение ухудшается. Говорят даже, что нам угрожает высадка противника… Мой друг Франц… майор Арнольд очень обеспокоен. Конечно, если только англо-американцы посмеют это сделать, их тут же отбросят в море. Во всяком случае, будем надеяться.

— Люди живут надеждой.

Мы обменялись долгим взглядом, и он вышел.

Было тринадцать тридцать. Я не мог усидеть на месте и пришёл к усадьбе на час раньше. Руины того, что было "турецким изделием на нормандский лад" Броницких, поросли травой и приобрели странно декоративный вид, как если бы их поместил здесь в искусственной заброшенности умелый художник.

Я знал, что из-за нехватки бензина мы вернулись во времена экипажей, но всё-таки был поражён, увидев, как Жюли Эспиноза подъезжает в жёлтом фаэтоне, сидя позади кучера в голубой ливрее и шапокляке. Она величественно вышла из фаэтона, в огромном рыжем парике, выставив грудь, отставив зад, в платье, затянутом в поясе, как на открытках начала века. Её мужественные черты имели ещё более решительное выражение, чем всегда, и, с пачкой "Голуаз" в руке, с окурком в углу рта, она представляла собой ошеломляющую смесь Ла Гулю кисти Тулуз-Лотрека, светской дамы и пожарного. Я мог только смотреть на неё в остолбенении, и она объяснила сердитым тоном, что всегда было у неё признаком нервозности:

— Я даю garden-party в стиле девятисотого года.